Христо Смирненски - певец революции
в оценке современной болгарской критики
Введение
Современной литературной критике в странах победившего постсоциализма непросто. Идейный разрыв с целой эпохой «социалистического реализма» и его «литературоведеньем» лишает «критические перья» питательной почвы и весьма усложняет жизнь. Как, впрочем, и в любой другой отрасли гуманитарного знания, где подавляющее большинство «специалистов» занимается компилированием созданного предшественниками.
И труднее всего там, где национальной литературой разбрасываться не приходится. Если, к примеру, русские критики могут позволить себе спокойно «забыть» «горькую мать» и «закаленную сталь», а также «кто виноват?» и «что делать?», то для болгар каждая «забытая» строчка – невосполнимая потеря. А начнешь вычеркивать неудобных авторов – вообще без работы останешься. Работа же литературным критикам нужна, как и всем нормальным людям. Вот и приходится, демонстративно клеймя позором тоталитарное прошлое и его «догматичную критику»,1 хитроумно подпитываться из заклейменных источников.
Борьба с поверженным и не подающим признаков жизни противником по инерции продолжается до сих пор. Хотя на месте растерзанной «догмы» уже воцарилась новая, вполне в духе времени, и у нынешних критиков сложностей поубавилось – все-таки остаются проблемные места и нерешенные задачки повышенной сложности.
Одной из таких задач со звездочкой в болгарской литературе является Христо Смирненски. Его революционная поэзия, его «Красный смех», его партийная принадлежность – все слишком несовременно. Тем большего внимания заслуживают усилия по модернизации памятника на прижившемся постаменте.2 Именно этот процесс я намерена проиллюстрировать на примере пяти статей из газеты «Литературный форум».3
Из биографии дату не выкинешь
или
«Христо Смирненски – жизнь и творческий путь»
Это краткая биография Смирненского, предваряющая критический разбор. Она состоит из девяти дат с краткими пояснениями. Подобная лаконичность позволила пропустить то, что не так давно считалось важнее важного – членство в Коммунистической Партии с 1921 года.
Хулиган-символист
или
Светлозар Игов «О Христо Смирненском»
Как считает господин Игов, определяющей в творчестве Смирненского была «эстафета, принятая у символистов» – «не по возрасту профессиональный поэт» «последовательно воплотил несколько канонов символизма»:
1) «легкость и музыкальность стиха» (Видимо, почувствовав некую шероховатость критик уточняет, что музыкальность Смирненского не «камерная и нежная», а «уличная и трубная». Ну, а поскольку бОльших музыкальных подробностей от литературоведа не требуется, музыкальность можно считать доказанной);
2) «использование пышных эпитетов и символистской образности»;
3) «использование символов».
На третьем пункте как на самом важном господин Игов останавливается подробнее. Смирненски-де как истинный последователь традиции символизма использовал образы, взятые из истории, мифологии, «Библии» (нынешний статус церкви не позволяет критикам числить «Священное писание» в разделе «мифология»), народных сказок и прочей «литературы», отдавая предпочтение образам «далеким и экзотическим». А единственное отличие Смирненского от предшественников символистов состоит в том, что он предпочитал образы «бунтарской традиции». (Слово «традиция» в должной мере амортизирует определение «бунтарская» - и значит, мастерство Игова как литературного критика вне всяких похвал.)
Даже реальные исторические образы, по мнению критика, Смирненски переосмыслил в романтическом духе символизма: Розу Люксембург, к примеру, стилизовал под «спящую красавицу», а рабочих-пролетариев – под «рыцарей» из баллад. Именно это и дало основание утверждать, что Христо Смирненски – «революционер-символист» или даже «революционер-романтик».
Не забыты и другие заслуги Смирнеского перед болгарской литературой:
— огромный пласт юмористической и пародийной поэзии (хоть и раскритикованной самим автором, но все равно бесценной);
— преодоление символизма через «авангардистский культ толпы», «характерный для самого широкого круга поэтов – от Маринетти до Маяковского» (классовость этой «толпы» – для нынешней критики всего лишь незначительная деталь, а круг «от футуриста до футуриста» – кажется «самым широким»);
— открытие темы города в болгарской литературе (пусть и очередное, если вспомнить хотя бы Димчо Дебелянова).
А напоследок Светлозар Игов громит «догматическую критику» за «тенденциозность ее оценок» и предлагает коллегам по цеху «совместными усилиями вписать Смирненского» в стройные ряды фривольной столичной богемы, шпаны и тому «подобных», смыв с него, таким образом, позорное клеймо коммунистической правоверности.
«Для понимания действительно обаятельного облика этого даровитого юноши, – пишет Игов, – даже представление о нем, как о «хулигане» (так же как и созданное Захари Стояновым представление о Ботеве как «благородном разбойнике»), привлекательнее неуклюжей фигуры на монументальном пьедестале (похожей на его же уродливый памятник), на который поэта возвела догматическая критика. Потому что канонизированный в классики (и то не за действительные, а за фальшивые заслуги), он прежде всего артистично-небрежный хулиган, фривольная столичная богема, такой же, какими были в жизни, к примеру, литераторы круга «Звено» около Подвырзачева и Дебелянова, круга «Болгарин» и подобных».
Еще бы! Прослыть пренебрежительным хулиганом или богемным бездельником сегодня весьма эпатажно и даже «гламурненько», в то время как слыть «правоверным коммунистом» хуже, чем слыть «серийным маньяком».
Постсимволист-христианин
или
Пенка Ватова «Бунт Везувия»
Госпожа Ватова не спешит отождествлять Смирненского с символистами, хотя и отмечает наличие в его творчестве символов. И в первую очередь – символа революции.
Это очень смело со стороны госпожи Ватовой так акцентировать внимание на табуированном понятии. Не потому ли она предпочитает называть революцию «революционным актом»4 и прятать это, все еще крамольное словосочетание в глубинах причастного оборота, укутывая вуалью дразнящих воображение контрастов: «Как и в символизме, у Смирненского символ, связанный с революционным актом, выражение невыразимого, неясного, смутно уловимого».
Но даже в таком виде – это смелый жест, показывающий, что госпожа Ватова настроена серьезно, и у нее есть, чем сбить революционное пламя со страниц литературной критики, попробуй оно прорваться за рамки «невыразимого, смутного и неясного».
И, действительно, есть. Смирненски, по ее мнению, был знаком с революциями только как с «актами, пытающимися изменить социально-экономическую систему», да и то лишь по газетным статьям и партийным бюллетеням — текстам весьма «риторическим и патетическим» в силу специфики этого жанра.5 Поэтому революция для него была «идеально дистанцирована», и поэт «возымел на нее лишь поэтический взгляд».
Потому-то революция в произведениях Смирненского превратилась в форменный миф, и в таком виде «переливается из одного стихотворения в другое». Это уже не отражение реальной революционной вакханалии, а Сказ о «Великой Битве», насыщенный гиперболами «Добра» и «Зла». Ключевой же темой поэзии Смирненского, по мнению Ватовой, является «грех и возмездие» в чисто библейском духе. Подтверждение чему обнаружено в «Ветхом завете».
Лишь на мгновение госпожа Ватова позволяет себе усомниться в том, что Смирненский ориентировался на «Священное писание», но тут же находит достойный выход: «Я бы не хотела настаивать на том, что молодой поэт досконально знал «Библию»; скорее я бы сказала, что этот миф просто хорошо известен и активно бытует в христианском сознании…»
Отказывать болгарскому поэту (пусть и коммунисту с младых ногтей) в причастности к «христианскому сознанию» с моей стороны было бы просто некорректно по отношению к народу Болгарии с его многовековой историей православия, поэтому я признаю аргумент госпожи Ватовой блестящим. Хоть и не до конца понимаю, почему кровожадные мифы и образы, кочующие из религии в религию, из идеологии в идеологии не менее шести тысячелетий, должны считаться признаком современного, подчеркнуто гуманного христианства, а не признаком марксизма-ленинизма, сзывавшего пролетариев на «последний и решительный бой». Только потому что уничтоженье всего и вся детальней смакуется в «Библии», а не в «Манифесте Коммунистической партии»?!
«Мастер слова и клинка»
или
Никола Георгиев «Красные эскадроны»
Господин Георгиев в своей статье нашел воистину изящное решение проблемы «критического» облагораживания Смирненского: попросту перестал обращать внимание на содержание анализируемых произведений – всецело сосредоточился на форме, избрав для примера стихотворение «Красные эскадроны», которое содержательно не поддавалось реабилитации в качестве неотъемлемой части болгарской литературы.
Зато старательно вычищенная форма заслужила самые лестные оценки поэтическому дарованию Смирненского. Он-де «опередил прогресс» – еще до того как в кинематографе включили звук, «включил кинематограф в звучанье своей поэзии» за счет «мастерского использования общих и крупных планов».6 А стройность композиции «Красных эскадронов» вообще совершенна: чередование «строф устремления и преодоления» создает эффект развивающегося и зрелищного действа, в триумфальном завершении которого «устремление добивается окончательного преодоления».
Не меньших восторгов критика удостоено и «дерзкое использование разновидовых и – даже! – разновременных глаголов», потому что подобную вольность может себе позволить только настоящий мастер слова.
Разумеется, понять из статьи господина Георгиева, о чем стихотворение «Красные эскадроны», – решительно невозможно.
«Мы» - утопия
или
Елка Димитрова «Мы»
Статья госпожи Димитровой на грани фола. Ее объяснения революционных настроений в сборнике Смирненского «Да будет день!» вполне соответствуют духу и букве современной болгарской критики, но все-таки режут глаз упоминанием «революции» (без намеков и эвфемизмов) в первом же абзаце. А ведь первое впечатление, как утверждают психологи, самое сильное. По крайней мере, Димитрова его не смогла изгладить всею своей статьей – углубленно философской.
Зато фраза за фразой мы погружаемся в замысловатый мир ученейшей диалектики. Оказывается, «все стихотворения в предсмертном сборнике Смирненского формулируют некое бытие, в котором полюсы имеют основное значение». При этом под полюсами следует понимать «своеобразных7 персонажей Смирненского»: «богатых и бедных», «старый мир8 и новый мир»,
Такими глубинными мыслями госпожа Димитрова переключает свое и наше внимание с преходящего содержания на вечные «поэтические модели», весьма «напряженные» и крайне «неустойчивые». При этом реальные взгляды и чувства поэта отброшены как плевелы, засорявшие зерна сущности. Что, безусловно, свидетельствует о высоком профессионализме Елки Димитровой и ставит ее в один ряд с аналитиком чистых форм Николой Георгиевым.
Даже чуть-чуть впереди, поскольку «философиня» не ограничивается одними литературными формами, а воспаряет до самых вершин метафизических формул. Откуда и открывается нам, что «Мы» Смирненского противопоставлено «традиционному символистскому Я». И это, по мнению госпожи-критикессы, доказывает, что «символизм исчерпал себя как литературное явление», «противопоставление личности обществу превратилось в поэтическую рутину», и Смирненский весьма своевременно «воспользовался обобщающим потенциалом символов», создав «поэзию-Мы».
Дальше больше: «Мы», точнее «толпа Смирненского», как проясняет Димитрова, это не народ — болгары, не класс – пролетарии, а некий трагический «образ метафизического плана». Таков-де «мифологизм в поэзии Смирненского».
Однако приобщение малюсенького «Я» к огромной «толпе» создает «не только праздничные, но и жертвенные настроения». И за спасением этой «метафизической толпы» от ее «метафизических страданий» Смирненски, по мненью Димитровой, обращается к «символистическим стихиям» и «христианской символике великомученического, искупительного страдания», «сливая их воедино в своей поэтике». А в результате такого соития символической метафизики с символическим христианством происходит обожествление «толпы» - по крайней мере, обретение ею «божественных атрибутов» «через творение и страдание».
Аминь и осанна критике!
Поэтический парадокс
или
Александр Панов «Поэзия Смирненского и миф о сотворении мира»
И, наконец, обратимся к статье господина Панова. Это своего рода литературоведческий раритет. Редчайший литературный критик способен не только приписать автору некую творческую концепцию, но и одновременно разоблачить несостоятельность данной концепции.
Панов оказался способен – к тому ж, гениально прост и стилистически виртуозен. А как по-другому?! Ведь заурядной личности не по силам обнаружить единую концепцию в творчестве Смирненского, особо отличающемся своим разнообразием. Зато такому проницательному литературоведу, как Панов, оказалось достаточно одного единственного названия сборника. Восхитимся же удивительной логикой, точнее головокружительными ассоциациями неподражаемого прозорливца!
Среди всех своих сборников поэт выделял «Да будет день!». А это, по мнению критика, прямой аналог библейского «Да будет свет!», изреченного Богом при сотворении мира.9 Значит – решает Панов – Смирненски пытался уподобиться Всевышнему Творцу и, тем самым, создавать свой собственный «миф о сотворении мира» – это и было его «поэтической программой». Каковую и требовалось обнаружить.
«И увидел» Критик, «что это хорошо». Однако почивать на лаврах первооткрывателя не стал, а лишь усилил свою проницательность. И тут же под «пылью строк» обнаружил фатальный изъян программы, названный для приличия «поэтическим парадоксом»: нельзя, мол, творить Мир, если тот уже сотворен Господом. Только в Божественном творчестве уместно противопоставление хаоса и космоса, пустоты и полноты. Перед Смирненским же лежал упорядоченный космос, в чем он и сам сознавался в своих ранних произведениях. Вот почему поэту пришлось противопоставлять одно, якобы неправильное мироустройство – другому, якобы правильному, нагромождая противоречия и скатываясь до призывов к разрушению. С одной стороны, старый мир виделся стихотворцу большим и сильным, а с другой – хаосом и пустотой по сути своей. Вот и потребовалась революция в качестве «очищающей» и «творческой» силы одновременно, в качестве парадоксального совмещения разрушительного «Апокалипсиса» и созидательного «Бытия», конца и начала «Библии».
Эта «семиотическая операция чрезвычайно проста, хотя и виртуозна. Но такие парадоксальные образы очень уязвимы», – констатирует господин Панов. И мы, наконец, понимаем: если кто и хотел спеленать наш ум паутинами парадоксов, так это наш гениальный критик, сотворивший отменный хаос из наукообразных слов.
Заключение
Поэзия Христо Смирненского разительно отличается от того, что о ней написано в «Литературном форуме». И в первую очередь – своею искренностью. В ритмичном вихре из громких слов и вдохновенных мечтаний неизменно чувствуется: юный поэт-коммунист писал лишь то, что рвалось из его души. Потому и просил бумагу даже за минуту до смерти.
Иное дело – натужные сочинения современных критиков: здесь цель (сохранение Смирненского в рядах болгарских классиков) оправдывает средства, а средства сводятся к тошнотворному выхолащиванию реального содержания.
Поэт до наивности прост, он ничего не пытался скрыть и никого не запутывал. Современные ж литературоведы в своем желании переиначить очевидное настолько все усложняют и запутывают, что им самим начинают грезиться изощренные абстракции опытного теолога за сточками юношеских стихов.
Смирненски писал лишь то, во что верил. Он, наверняка, жаждал сочувствия единомышленников, и, возможно, надеялся переубедить колеблющихся и заблуждающихся. Но чего он не хотел совершенно точно – так это остаться в истории литературы любым способом, особенно ценой измены коммунистическим идеалам. Он, безусловно, предпочел бы погибнуть в полной безвестности во имя коммунизма, чем услышать: «Какой же он коммунист?! – Так хулиган и богема, мастер поэтических форм и продолжатель древнейших мифологических традиций».
Убеждена, истинная литературная критика чурается любых искажений и перетолковываний. Иначе литературоведение вырождается в схоластическое ловкачество, недостойное ни внимания, ни снисхождения.
К сожалению, именно такое вырождение происходит на наших глазах по всему «постсоциалистическому пространству». Причинами тому и мелочная националистическая скаредность, и слепое почтение к нынешним идеологическим табу, и обычная лень, не позволяющая продвинуться дальше общих схем, господствующих в современном литературоведении.
Этот поток убожества неудержимо ширится по вузам и академиям. Он заразен и вездесущ, как истая пандемия. Его не сдержать здравыми рассуждениями. И, если нельзя уничтожить, то можно спастись самому, укрывшись от нарастающего скудоумия в узком кругу друзей с верою в то, что умные и трудолюбивые потомки высмеют современное литературоведение, как когда-то высмеивали пустое и вздорное словоблудие средневековых схоластов.